20 мая 2018

Письма к Малькольму. О молитве

Клайв Стейплз Льюис
(фрагменты)

Клайв Стейплз Льюис (Clive Staples Lewis)Я – из интеллигентов, которые стали христианами довольно поздно. Нам трудно начать с простоты и непосредственности: одним прыжком в детство не вернешься. Это может быть фальшиво, как викторианская готика. Мы не начинаем с простоты, а долго и трудно идем к ней. Мне часто приходится проходить этим долгим путем перед началом молитвы.
* * *
Мы с тобой — люди предгорий. В те счастливые дни, когда мои ноги были покрепче, я любил гулять на холмах и даже в горах. Альпинистом я, однако, не был. Меня на это не хватало. Вот и сейчас я не посягаю на мистические высоты. 

…Мистические высоты — пики и ледники — мне и не разглядеть. Скажу лишь одно: во–первых, вряд ли всех туда зовут. 

* * *
Наверное, молитва без слов (если она получается) и вправду лучшая, но сейчас я вижу, что, стремясь сделать ее для себя хлебом насущным, переоценивал свои умственные и духовные силы. Чтобы она ладилась, нужно быть «в отличной форме». Иначе мысленные усилия станут обычными фантазиями, а поддельные чувства жалки. Когда приходит золотой миг и Господь действительно дает возможность молиться без слов, лишь глупец отвергнет этот дар. Но Он позволяет это не каждый день (по крайней мере, мне).

…Говоря о молитве без слов, я совсем не имел в виду что либо столь же возвышенное, как «молитва тишины» у мистиков. И в слова о необходимости быть «в отличной форме» вкладывал не только духовный смысл. Состояние тела тоже важно: по–моему, можно находиться в состоянии благодати и очень хотеть спать.

* * *
Благоговейное расположение духа не надевают во время молитвы, как платье. Это дар Божий, и о его ниспослании мы должны молиться.

* * *
Если человек не обращается к Богу в малых нуждах, он не будет знать, как это делается, когда придет беда. Кто не научился просить о детских вещах, не будет готов попросить о крупных. Высокоумие нам не к лицу. Мне кажется, от небольших молитв нас подчас удерживает ощущение не Божьего, а своего величия.

* * *
…молитва-славословие, как никакая другая, должна быть совместной. Человек гораздо больше теряет, не пойдя в церковь на Пасху, чем на Страстную Пятницу. Славословие должно быть совместным, даже когда молишься один — «со ангелами, архангелами и всеми небесными силами».

* * *
…если наши молитвы вообще услышаны, они услышаны еще при сотворении мира. Бог и действия внеположны времени. Связь между Богом и человеком возникает иногда не для Бога, а для человека. Если ход событий переделывается (как это предполагает само понятие молитвы) связи со свободными молениями людей, эта переделка должна быть укоренена от начала в едином творческом акте. Бог слышит наши молитвы — не говори «услышал», иначе ты подчинишь Его времени — не только до того, как мы их произнесем, но даже до того, Он сотворил нас самих.

…Опять–таки, мы ведь уже решили, что, о ком бы мы ни молились, причины, которые приведут к осуществлению того, о чем мы молимся, или исключат это, уже действуют. Цепь таких причин уходит, наверное, к сотворению мира. Причины, которые сделали болезнь Джорджа неопасной, уже действовали, когда мы о нем молились. И наоборот, будь она опасной, действовали бы другие причины. Вот почему я думаю, что наши молитвы услышаны или не услышаны в вечности. Согласование духовной и физической истории мира совершено в самом акте творения. Наши молитвы и другие свободные действия становятся нам известны лишь тогда, когда мы к ним приступаем. Но с точки зрения вечности они вписаны в партитуру великой симфонии. Они не «предопределены»: слог предизображает вечность в виде каких–то древних времен. Мы не способны ощутить нашу жизнь как бесконечное настоящее в очах Божьих, то есть в нашей глубинной реальности, но мы вечны. Когда я говорю, что мы «во времени», я не хочу сказать, что мы каким–то невероятным образом оказались вне того бесконечного настоящего, в котором Он видит нас, как Он видит все. Просто наша тварная ограниченность такова, что нашу, в своей основе вневременную, реальность мы можем ощутить лишь через последовательные события.

* * *
Возможно, Бог установил молитву еще и для того, чтобы показать: ход событий не управляется, как государство, он создается подобно произведению искусства, в которое каждый вносит свой (и в молитве — сознательный) вклад. В нем каждый — и цель, и средство. Раз я назвал молитву средством, сразу добавлю, что она и цель. Отчасти мир сотворен, чтобы можно было молиться; отчасти — чтобы были услышаны наши молитвы

* * *
Если бы Бог исполнял все мои глупые молитвы, где бы я сейчас был?

* * *
Только что отыскал в одной из старых записных книжек любопытное стихотворение. Оно имеет некоторое отношение к тому, о чем мы говорили недели две назад — о страхе, что нас никто не слушает и что молитва лишь монолог. Неизвестный автор* берет быка за рога. «Что ж, допустим», — говорит он.

Они примнившимся зовут
Мой разговор с Тобой,
Как будто грежу наяву
И слышу голос свой.
Но только неизвестно им,
Что сердце не молчит.
Да, я несказанным томим,
Но высохли ключи.
Тогда, в безводной тишине,
Где родникам не течь,
Ты в сердце вкладываешь мне
Неведомую речь.
И нас не двое. Тщетность слов.
Тебе не нужно их.
Не грежу я, один из снов
Непознанных Твоих.

Концовка звучит пантеистически, и слово «снов», возможно, вставлено для рифмы. Но разве он не прав, что совершенная молитва — монолог? Если в человеке говорит Святой Дух, то в молитве Бог говорит с Богом! И все же молящийся не становится «одним из снов». Как ты сам сказал, Бог и человек не исключают друг друга, можно говорить и «это сделал Бог», и «это сделал я». В точке их соприкосновения непрерывно свершается таинство творения, вневременное для Бога и неотделимое от времени для человека.

* Это литературная мистификация. Стихотворение принадлежит самому Льюису. Пер. Н. Муравьевой

* * *
На прошлой неделе, во время молитвы, я неожиданно обнаружил, что простил человека, которого безуспешно пытался простить тридцать лет. Пытался и молился, чтобы простить. Когда это наконец произошло — неожиданно, словно выключили радио у соседа, — первой мыслью было: «Как легко! Почему же у меня раньше не получалось?» Многие вещи начинают идти легко с того момента, как их вообще начинаешь делать, до этого они вообще не выходят. Как с плаванием: неделями никакие усилия не помогают удержаться на воде, но потом наступают день, час и минута, когда утонуть почти невозможно. Еще я подумал, что простить (жестокость того человека) и быть прощенным (за обиду) — одно и то же. Слова «прощайте, и прощены будете» звучат как сделка. Возможно, они гораздо больше. Возможно, по небесным меркам, то есть для чистого разума, это тавтология: прощать и быть прощенным — два названия одного и того же. Важно, что разрешен разлад, и сделал это великий Разрешитель. Наконец (возможно, это замечательнее всего) мне по–новому открылся смысл притчи о судье неправедном. Ни одна дурная привычка не укореняется так глубоко, чтобы от нее нельзя было избавиться долгой (может казаться и напрасной) молитвой, хотя бы в глубокой старости.

* * *
Разумеется, я признаю, что покаянные молитвы — «акты» покаяния — имеют разные уровни. На самом низком уровне, который ты зовешь языческим, стоит попытка умиротворить предполагаемый гнев: «Прости, я больше не буду». Высшим уровнем ты считаешь попытку восстановить те хрупкие и бесценные личные отношения, которые проступок разрушил. Прощение в «грубом» смысле, избавление от наказания, здесь если и есть, то как знак, печать или даже побочный эффект примирения. Возможно, ты и прав. Говорю «возможно», ибо мало могу сказать о высшем уровне чего бы то ни было, включая покаяние. Если потолок и существует, до него мне далеко.

Но между нами есть разница. Я не соглашусь назвать твой низший уровень «языческим». Разве не так каются в Ветхом Завете, в Псалмах? Разве не так делают и христиане, хотя бы за богослужением? «Не воздавай нам по грехам нашим… не прогневайся на нас вовеки… neque secundum iniquitates nostras retribuas nobis».

Здесь, как и почти везде, то, что мы считаем «грубым» и «низким», и, может быть, даже низшее, гораздо распространеннее в христианской жизни, чем нам хотелось бы признавать. И разве Писание или Отцы ясно и громогласно отрицают это?

* * *
Момент молитвы для меня предполагает осознание, вновь пробужденное осознание того, что и этот «реальный мир», и «реальное я» — далеко не предельная реальность. Пока я во плоти, я не могу уйти со сцены, отправиться за кулисы или усесться в партере. Но я могу помнить, что такие вещи существуют. Кроме того, я способен помнить, что под гримом выдуманного героя — клоуна или супермена — скрывается настоящая личность с реальной жизнью. Выдуманный герой не мог бы ходить по сцене, если бы за ним не скрывался реальный человек; если бы настоящее и неведомое «я» не существовало, я бы даже не мог ошибаться, думая о воображаемом «я». В молитве это подлинное «я» пытается, наконец, высказаться от самого себя, обращаясь не к другим актерам, а… как мне Его назвать? К Автору — Он всех нас придумал? К Режиссеру — Он всем руководит? К Зрителю — Он смотрит спектакль и будет судить о нем?

Я не пытаюсь убежать из пространства, времени и своего положения твари. Задача гораздо скромнее: снова пробудить осознание всего этого. Если получится, не нужно будет куда–то уходить. В каждое мгновение может явиться Бог — вот святая земля, и куст горит, не сгорая.

Конечно, здесь возможен любой успех и любой провал. Молитва начинается со слов: «Пусть говорит подлинное «я», и пусть оно говорит именно с Тобой». Бесчисленны уровни, на которых мы молимся. Эмоциональной силе не всегда сопутствует духовная глубина. Если нам страшно, мы можем молиться искренне, но честная эмоция — иногда только страх. Один Бог способен черпать из нашей глубины. С другой стороны, Бог всегда действует как иконоборец, из милости сокрушая каждое наше представление о Нем. Лучший результат молитвы — мысль «я и не подозревал… мне и в голову не приходило».

* * *
Я тоже заметил, что молиться за других легче, чем за себя. По–твоему, это показывает, что мы созданы для милосердия. Боюсь, однако, что есть менее оптимистичные объяснения. Во–первых, я часто молюсь о других, вместо того чтобы им помогать. Помолиться за человека куда легче, чем его навестить. Во–вторых, смотри, как бывает: молюсь я об избавлении его от каких–то грехов (перечень составить нетрудно). Здесь все зависит от Божьей благодати и от него. Начни я молиться о своих грехах, нужно будет самому измениться. Неудивительно, что мы не любим признавать свои грехи.

Между тем список людей, за которых надо молиться, все время растет. Это бремя старости, угрызения совести не дают его сократить. Я имею в виду именно «угрызения», а не просто совесть. Вряд ли мы обязаны за всех всю жизнь молиться. Но когда дело доходит до того, чтобы не помянуть какого–то человека теперь, в этот самый день, становится нелегко. Список растет, и его все сложнее не просто проговаривать. Но здесь, кажется, есть один любопытный закон. Ты не замечал, что, когда сосредоточен на Боге, ты автоматически думаешь о том, о ком молишься, — и никогда не наоборот?

* * *
Разумеется, я молюсь об умерших. Это получается настолько естественно, настолько само собой, что лишь очень веский теологический аргумент меня от этого удержит. Не знаю, что станется с остальными моими молитвами, если мне запретят молиться об умерших. В нашем возрасте большинство самых дорогих для нас людей умерли. Какая связь с Богом может у меня быть, если Ему нельзя говорить о тех, кого я больше всего люблю?

* * *
Я смутился, подумав, что предварительно смиряться нужно не только в ожидании будущих бедствий, но и перед лицом будущих благ. Знаю, это звучит диковато, но посмотри сам. Мне кажется, мы часто почти с негодованием отвергаем Божьи дары, поскольку ждем от Него других даров. Понимаешь, что я имею в виду? Повсюду — в религии, в еде, в любви, в отношениях с людьми — мы никак не можем отойти от прежних обязательств, кажущихся нам верхом совершенства. Они для нас образец, по сравнению с которым остальное никуда не годится. Но в новом опыте могут таиться новые дары, нужно лишь открыться им. Бог являет нам новые грани блаженства, а мы отказываемся от них, заглядевшись на прошлое; и, понятно, ничего не получаем. В двадцатый раз перечитывая «Люсидаса», не испытываешь того же, что при первом чтении. Но испытанное может быть хорошо по–своему.

Это особенно относится к молитвам. Многие верующие сетуют, что первый пыл их обращения исчез. Они считают — иногда правильно, иногда, кажется, нет, — что дело в их грехах. Напрасным усилием воли они даже пытаются воскресить золотые дни. Но разве тот — именно тот — пыл обязательно должен был не кончаться?

Опрометчиво утверждать, что есть молитва, которую Бог никогда не принимает. Это молитва, которую можно выразить одним словечком — «еще». Как может Бесконечный повторить себя?

Юмор ли, трагедия ли в том, что золотые минуты прошлого, которые, возьми мы их за образец, мучительны, несут силы и радость, когда мы принимаем их за то, что они есть, — за воспоминания. Если их оставить в прошлом, не пытаясь воскресить, они дадут обильные ростки. Не трогайте луковицы, и вырастут новые цветы. Если откопаете их, пробуя охами и вздохами вернуть прошлогодний цвет, вы ничего не получите. «Если зерно не умрет…»

* * *
«Потому говорю вам: все, чего ни будете просить в молитве, верьте, что получите, - и будет вам…»

Не надо думать, что в Мк. 11:24 взгляд на молитву «наивный» или «примитивный». Если этот стих — правда, это правда для очень продвинутых учеников. Думаю, что к нашему (твоему и моему) состоянию это вовсе не относится. Это не основание, а завершение. Для большинства из нас гефсиманская молитва — единственный образец. Подождем двигать горами.

Не надо поощрять в себе или других попытку войти в субъективное состояние, которое в случае успеха назовем «верой», полагая, что оно влияет на результат. Мы, наверное, все делали это детьми. Но состояние ума, которое может дать страстное желание и богатое воображение, — не вера в христианском смысле, а психологическая гимнастика.

По–видимому, такие обещания о молитве с верой относятся к степени или виду веры, которой нет у большинства верующих. Но Бог, я надеюсь, принимает и гораздо меньшую веру, которая взывает: «Помоги моему неверию», — и творит чудеса. Отсутствие веры в то, что молитва исполнится, даже не всегда грех. Ее не было у Господа, когда он молился в Гефсимании.

Как и почему такая вера бывает (пусть не всегда) у совершенного просящего? Мы (или я) можем только предполагать. Мне кажется, это происходит, только если молящийся просит как соработник Божий — о том, что необходимо для совместной работы. Это молитва пророка, апостола, миссионера, целителя. Она обладает уверенностью, которая оправдана событиями. Как нас учат, слуга отличается от друга тем, что не посвящен в замыслы господина. Для него «приказ есть приказ». О планах он может лишь строить догадки. Но соработник, спутник или (осмелюсь ли?) коллега Божий иногда так связан с Ним, что получает частицу Его всеведения. Тогда вера — «уверенность в невидимом».

* * *
По нашим словам. Бог, в которого мы верим, всеведущ. Несмотря на это, почти всю молитву мы что–то Ему сообщаем. А ведь Господь наш заповедал нам не забывать в молитве о всеведении: «Отец ваш Небесный знает, что вы имеете нужду во всем этом».

Это главное, что можно возразить против одной очень глупой молитвы. Я слышал, как один человек молится о болящем: он составил диагноз, за диагнозом — совет Богу о том, что делать с пациентом. Некоторые известные мне молитвы о мире имели тот же недостаток: они изобиловали указаниями, как его достичь.

Но даже если так не поступать, у неверующего все равно остаются возражения. Каясь Богу в своих грехах, мы, несомненно, рассказываем Ему то, что Он знает куда лучше нашего. Так же дело обстоит и с просьбой. Если она не исключает прямо веру в то, что Бог знает наши нужды, она как будто испрашивает Его внимания. Это очень хорошо видно в некоторых традиционных формулировках: «Услышь нас, Господи», «приклони ухо Твое ко мне». Словно нужно Ему о себе напоминать, причем часто! Но, согласно нашей вере, в Высшем Разуме нет большего или меньшего внимания, — а следовательно, и невнимания, даже какой–то забывчивости. Я полагаю, что лишь одно внимание Божие дает мне (и всему остальному) жизнь.

Что же мы в таком случае делаем? От ответа на этот вопрос зависит почти все.

Господь нас знает в совершенстве, а значит, всех одинаково. Нравится нам это или нет — такова наша судьба. Меняться может не само знание, а его свойство. В одной философской школе говорят, что «свобода — это осознанная необходимость». Не важно, правы ли они, я беру эту мысль только для аналогии. Просто быть познанными Богом — значит относиться к категории вещей. Мы такие же объекты божественного знания, как червяки, капуста и туманности. Но когда мы реально осознаем это и всей волей стремимся быть познанными, то рассматриваем себя по отношению к Богу уже не как вещь, а как личность. Мы раскрылись, Богу ничто не мешает нас видеть, перемена происходит в нас самих. Пассивность сменяется активностью. Вместо того чтобы просто быть познанными, мы сами открываем себя.

У нас нет гарантий. Такие личные отношения с Богом могут оказаться самообманом и самонадеянностью. Но нас учат, что сам Бог к этому побуждает, ибо мы Святым Духом взываем: «Отче!» Раскрываясь, исповедуясь, «открывая желания», мы, возвышаясь, становимся для Него личностью. Л Он, нисходя, становится Личностью для нас.

Хотя лучше не говорить «становится»: в Нем нет становления. Он открывает Себя как Личность или открывает в Себе то, что Личность. Ибо (страшно вымолвить! Пиши я книгу, мне бы не обойтись без массы оговорок и перестраховок) Бог — для человека отчасти такой, какой человек для Бога. Дверь, открывающаяся в Боге, — та самая, в которую Он стучится. (По крайней мере, я так думаю.) Он больше, чем личность. Личность в Нем встречает тех, кто может радостно ее принять или хотя бы лицезреть. Он говорит «Я», когда мы говорим Ему «Ты». (Как хорошо об этом написано у Бубера!).

Конечно, слово «встречает» — антропоморфизм: получается, что я и Бог можем находиться лицом к лицу на равных. На самом деле Он и надо мной, и во мне, и подо мной, и повсюду вокруг меня. Значит, без метафизических и богословских абстракций не обойтись. Но нечего думать, что если антропоморфные образы — уступка нашей слабости, то уж абстракции — чистая правда. И то и другое уступки: они друг друга дополняют, а по одиночке могут увести в сторону. Абстракция окажется роковой, если только не быть осторожным: «И это, и это, и это — не Ты». Она может сделать безжизненной Жизнь жизней и безличной Любовь Любви. Безыскусственные образы в основном вредны, пока мешают уверовать. Верующим не вредят даже самые примитивные образы. Чья душа погибла из–за веры в то, что у Бога–Отца и впрямь есть борода?

Для людей религиозных, мне кажется, проблема в другом. Второй твой вопрос, если помнишь, такой: насколько важными должны быть желания и нужды, чтобы прилично было приносить их Богу? Как я понимаю, «прилично» значит «не стыдно» или «не глупо», а то и все вместе.

Немного поразмыслив, я решил, что на самом деле вопроса здесь целых два.

1) Насколько важной должна быть цель, чтобы сильное стремление к ней не было грехом или глупостью? Речь идет, как писали в старых книгах, о «расположении духа».

2) Допустим, наша проблема как раз такая. Всегда ли прилично о ней молиться Богу?

Теоретический ответ на первый вопрос нам всем известен. Стремиться надо к тому, что св. Августин, если не ошибаюсь, назвал «упорядоченностью чувств». Сначала следует заботиться о самом важном, потом о менее важном и совсем не волноваться о том, что либо не вполне хорошо, либо не имеет отношения к добру.

Но нам хочется знать не как молиться, если ты совершенен, а как молиться, если ты такой, какой есть. Если я верно думаю о молитве как о «раскрытии», на этот вопрос мы уже ответили. Бесполезно с ложной искренностью просить Бога об а, когда все мысли поглощены стремлением к б. Мы должны приносить Ему то, что в нас есть, а не то, чему в нас следовало бы быть.

Когда говоришь с близким другом, нехорошо думать о посторонних вещах. Хотя он только человек, он быстро все поймет. Года два назад ты приехал меня навестить. У меня случилась беда, но я пытался говорить с тобой как ни в чем не бывало, а ты через пять минут все понял. Тут я признался тебе во всем, и твои слова заставили меня устыдиться собственной скрытности.

Может быть, открыть Богу свое желание можно только как грех, требующий раскаяния. Но чтобы узнать, так ли это, лучше все Ему рассказать. Впрочем, ты имел в виду не греховные желания, а скорее желания невинные, которые плохи (если вообще плохи) тем, что они сильнее чем следует. Я ни капли не сомневаюсь, что раз мы о них думаем, то должны о них и молиться, — каясь и прося, может быть, одновременно и раскаиваясь в неумеренности, и все же испрашивая желаемое.

Если мы усилием воли их исключим, не погубит ли это прочие молитвы? Если мы расскажем все без утайки, Бог поможет убрать лишнее. Гнет того, о чем стараешься не думать, только рассеивает внимание. Кто–то сказал: «Чем больше стараешься не замечать шум, тем больше он мешает».

* * *
Столь долго рассуждая о молитве, мы, боюсь, создаем впечатление больших молитвенников, чем мы есть. Остальная часть нашей жизни, которая часто оттесняет молитву на поля страницы, а то и вовсе на другую страницу, не упоминается. Ошибка в пропорции вырастает до размеров лжи.

Будем, наконец, чистосердечны. Молиться скучно. Извинения, чтобы не молиться, найти легко. Когда кончаешь молиться, испытываешь облегчение и чувство праздника на целый день. Начинать неохота, заканчивать приятно. Во время молитвы может отвлечь любой пустяк, чего не скажешь о чтении романов и разгадывании кроссвордов.

И ведь мы не одиноки. Недаром молитвы постоянно налагают в качестве епитимьи.

Странно, что эта неохота молиться не привязана к периодам засухи. Вчерашние молитвы могли быть легки и возвышенны, а сегодня они бремя.

Плохо даже не то, что нам жалко уделить долгу молитвы побольше времени. Плохо то, что мы вообще считаем ее долгом. Мы верим, что созданы, «чтобы всегда славить Бога и радоваться Ему». Но если немногие, совсем немногие минуты общения с Богом для нас не наслаждение, а бремя, что тогда? Будь я кальвинистом, я бы отчаялся. Что делать с розовым кустом, которому не нравится приносить розы? Наверное, ему лучше хотеть?

Любой учитель нам объяснит, что наши неудачи в молитве во многом обязаны грехам, погруженности в дела мира сего и недостаточной внутренней дисциплине. А еще — худшему варианту «страха Божьего». Мы сторонимся очень близкого общения с Богом, ибо боимся ясно Его услышать. Как сказал один старый автор, многие христиане молятся мало, «чтобы Бог, чего доброго, их и в самом деле не услышал». Но грехи, во всяком случае — настоящие личные грехи, вероятно, не единственная причина.

Наш мозг так устроен (сейчас, а не при сотворении Адама), что ему трудно сосредоточиться на том, что не материально (как картошка) и не абстрактно (как числа). Чтобы не терять из виду то, что конкретно, но нематериально, нужны тяжелые усилия. Некоторые скажут: «Это просто потому, что таких вещей не бывает». Но остальной наш опыт подобного объяснения не примет. И мы сами, и то, что нам ближе всего, — «конкретно (то есть индивидуально), но нематериально». Если реальность состоит из одних физических объектов и абстрактных понятий, то ей в общем–то нам сказать нечего. Мы в неправильном мире: человек — развит тише, и все тут. А сведения о предположительно существующей вселенной мы черпаем из нашего чувственного опыта.

Молитва требует тяжелых усилий, но это не доказывает, что мы к ней не предназначены.

Будь мы совершенны, молитва была бы не долгом, а радостью. И, слава Богу, однажды ею будет, как и многие другие занятия, которые теперь кажутся долгом. Люби я ближних как самого себя, почти все то, что сейчас составляет мой нравственный долг, из меня бы лилось, как песня жаворонка или аромат цветка. Почему этого пока нет? Нам это известно. Аристотель учит нас, что наслаждение — «цветение» деятельности, не встречающей помех. Но действия, для которых мы созданы, сейчас встречают множество помех — со стороны зла в нас самих или со стороны других людей. Уклоняться от них — значит забывать в себе человека. Делать их легко и радостно пока невозможно. Отсюда возникает категория долга, которая целиком есть область нравственности.

Ее нужно превзойти. Здесь парадокс христианства. Чисто практически, здесь и теперь, можно руководствоваться таким правилом: веди себя так, словно любишь Бога и людей. Никто ведь не может любить по приказу. Но это не подлинное послушание. Когда ты и впрямь любишь Бога и ближнего, ты не подчиняешься, а просто не можешь поступать иначе. Заповедь говорит: «Должно вам родиться свыше». До этого у нас есть долг, нравственность и закон. По словам апостола Павла, закон — «детоводитель ко Христу», большего от него ждать не следует, но нельзя опускаться ниже. Я должен молиться сегодня, даже если я «не в настроении». Прежде чем читать поэтов, надо выучить грамматику.

Но школьные дни, слава Богу, сочтены. На небесах нет морали. Ангелы никогда не знали (изнутри), что такое следует, а усопшие святые давно забыли. Вот почему у Данте рай так прекрасен, а у Мильтона, с его военной дисциплиной, так глуп. Кроме того, это объясняет — если вернуться к прежней теме, — почему описания того мира часто кажутся фривольными. У нас почти все важные действия идут с трудом. Описать действия, которые идут легко и приятно, можно, лишь сравнив их с игрой и отдыхом. И у некоторых возникает впечатление, что подобные свободные вещи должны быть и маловажными.

Заметь, я сказал, что «почти все» поступки, которые теперь долг, были бы легки и радостны, будь мы добрыми розовыми кустами. Почти все, но не все. Есть еще мученичество. Нас не просят его любить. Господь наш его не любил. Но, согласно принципу, долг всегда обусловлен злом: мученичество — злом в палаче, другие виды долга — нехваткой любви во мне или вообще в мире. В совершенном и вечном мире Закон исчезнет, но останутся плоды верности ему.

Поэтому меня не очень тревожит, что сейчас молитва — это долг, причем нудный. Это унизительно. Это ужасная трата времени — чем хуже молишься, тем дольше. Но мы еще только учимся или, как Донн, настраиваем свой инструмент у порога. Но даже теперь — как тут умалить слова, чтобы совсем ничего не преувеличить? — упас бывают яркие мгновения. Возможно, чаще всего — в кратких, но добровольных излияниях, «которых не искали, о которых не просили, которые, приходя, дарят блаженство».

Я мало на них полагаюсь и, будь их в десять раз больше, не очень бы полагался. Молитвы, которые мы считаем худшими, в очах Божьих, быть может, лучшие. Я имею в виду молитвы, которым меньше всего сопутствует восторженность, которые не идут гладко. Ведь они — почти целиком наша воля, они идут из большей глубины, чем чувства. В чувствах много не нашего — от погоды, от самочувствия или последней прочитанной книги. Одно кажется несомненным: не стоит специально искать яркие мгновения. Бог порой говорит с нами доверительней всего, когда застает нас врасплох. Наши приготовления к Его приходу нередко имеют противоположный эффект. Чарльз Уильямс где–то говорит, что «жертвенник часто нужно строить в одном месте, чтобы огонь с неба сошел в каком–нибудь другом».

1964 г.